Потом я ходил на концерты в Базилик или Виллидж Авангард, и болтал там с людьми за соседними столиками, и мои обширные познания в джазе обычно позволяли мне доминировать в любом разговоре, но при этом нередко бесили людей. Не то, чтобы я кого оскорблял, но я вдумчиво беседовал с каждым, и очень сосредоточенно, на любом уровне, по любому вопросу, из каждой встречи выжимая всё, что можно — интригу, конфликт, скуку, мелочи, слухи… мне было всё равно. Те, с кем я сталкивался, к такому не привыкли и сильно нервничали.
Потихоньку я осознал, какое действие оказываю на тех женщин, с которыми говорю, а иногда даже просто смотрю… через пару столов или через толпу. Это оказалось любознательное, удивлённое влечение, на какое я не рассчитывал, но вело оно к доверительным, открытым разговорам, и иногда — при каких условиях, не знаю и сам — они получались весьма насыщенными. Потом однажды, во время концерта Дейла Нунана в Свит-Безил, бледная тридцатилетняя рыжеволоска, которую я разглядывал, подошла между песнями и села за мой столик. Она улыбнулась, но ничего не сказала. Я тоже улыбнулся и тоже промолчал. Потом подозвал официанта, и когда уже собирался спросить у неё, что она будет пить, она покачала головой и сказала: «Не надо».
Я замер, а потом попросил у официанта счёт. Когда мы уходили, буйный Дейл Нунан уже снова запел, я увидел, как она обернулась к столику, за которым сидела изначально. Я тоже туда посмотрел. Там сидела пара — мужчина и женщина, смотрели нам вслед, что-то там махали, и в этой мимолётной картине телесного языка мне показалось, что я увидел нарастающее ощущение тревоги, возможно, даже паники. Но стоило нам выйти, и рыжеволоска взяла меня за руку, буквально потащила по улице со словами: «Боже мой, — с очень сильным французским акцентом, — эти вопли так меня утомили, не могу больше». Потом она засмеялась, стиснула мою ладонь, притянула меня к себе, словно мы знакомы уже не первый год.
Звали её Шанталь, она приехала сюда в отпуск из Парижа, с сестрой и её мужем. Я попытался разговаривать с ней по-французски, без особого, впрочем, успеха, что её окончательно обаяло, и минут через двадцать я уже ощущал, что мы знакомы не первый год. Когда мы шли по Пятой-авеню к Утюгу, я гнал ей о Бегунках на Двадцать Третьей, истории о копах, которые гоняли ребят, собиравшихся на Двадцать Третьей улице, чтобы подглядывать, как порывы ветра задирают проходящим женщинам юбки. Эти самые порывы появлялись из-за расположения северного угла этого здания, объяснение, которое выродилось в лекцию о потоках ветра и конструкции первых небоскрёбов; представьте себе девушку, которой эта тема будет интересна в подобных обстоятельствах, но я как-то умудрился — скорее всего — сделать беседу о полураскосых фермах и стеновых балках интересной, забавной, местами даже неотразимой. На Двадцать Третьей улице она встала перед Утюгом, ожидая, что произойдет, но в тот вечер ветра фактически не было, и единственным движением её длинной синей юбки была лёгкая дрожь. Она казалась разочарованной и выглядела так, будто вот-вот топнет ножкой. Я взял её за руку и мы ушли.
Когда мы дошли до Двадцать Девятой улицы, на Пятой-авеню мы повернули направо. Спустя мгновение, она сказала, что мы у её отеля. Сказала, что они с сестрой весь день ходили по магазинам, отсюда пакеты и коробки, и обёрточная бумага, и новые туфли, и пояса, и украшения, разбросанные по всей комнате. Когда до меня не дошло, она вздохнула и попросила не обращать внимания на бардак в комнате.
На следующее утро мы позавтракали в местной кафешке, а потом на несколько часов пошли в «Метрополитен». Шанталь собиралась провести в Нью-Йорке ещё неделю, и мы договорились встретиться ещё раз, ещё раз — и конечно же, ещё раз. Один раз мы провели двадцать четыре часа, не выходя из её комнаты в отеле, и в это время я, в том числе, брал у неё уроки французского. Думаю, её впечатлило, сколько я сумел его выучить, и как быстро, потому что при нашей последней встрече в марокканском ресторане в Трибеке мы говорили практически только на французском.
Шанталь сказала, что любит меня и готова бросить всё, чтобы жить со мной в Манхэттене. Она бросит квартиру в Бастилье, работу в агентстве по помощи зарубежным странам, вообще парижскую жизнь. Мне нравилось быть с Шанталь, мне было плохо от того, что она уезжает, но мне пришлось её отговорить. Впервые мне было так легко с женщиной, и я не хотел перегибать палку. А ещё я не знал, как можно правдоподобно поддерживать наши отношения в глобальном контексте моей расцветающей привычки к МДТ. В любом случае, встреча наша отличалась эдакой нереальностью — и эта нереальность лишь укрепилась от тех личных подробностей, которые я ей рассказывал. Я говорил, что я инвестиционный аналитик, разрабатывающий новый рынок, предсказывающий стратегию на основании комплексной теории. И что я не приглашаю её к себе в гости на Риверсайд Драйв потому, что я женат — конечно, несчастливо. Расставание было сложным, но мне всё равно было приятно слышать — сквозь слёзы и на французском — что я буду вечно жить в её сердце.
Были и другие встречи. Однажды утром я пошёл домой к другу, Дину, на Салливан-стрит, чтобы забрать книгу, и когда выходил из здания, разговорился с девушкой, которая жила на втором этаже. Судя по краткой биографии соседей, которую однажды поведал Дин, это одинокая белая женщина, компьютерная программистка, двадцать шесть лет, не курит, интересуется американским искусством девятнадцатого века. Пару раз мы сталкивались на лестнице, но как оно происходит в таких домах в Нью-Йорке, где цветёт отчуждение и паранойя, не говоря уже об эндемической грубости, решительно не обращали друг на друга внимания. На этот раз я улыбнулся ей и сказал: